…Вот и все. Тогда, в городе К., достав в консульском архиве автобиографию Софии Васильевны Гнедых-Тагаки, на другой день я купил роман ее мужа. Мой приятель Такахаси перевел мне его содержание. Эта книга лежит сейчас у меня на Поварской. Четвертую главку этого рассказа я написал — не фантазируя, но просто перелагая то, что перевел мне мой приятель Такахаси-сан. Писатель Тагаки каждый день за годы ссылки записывал свои наблюдения за женой, за этой русской, которая не знала, что величие России начинается за программою гимназий и что величие русской культуры — этого отъезжего поля — в уменьи размышлять. Японская мораль не стыдится обнаженного тела, естественных человеческих отправлений, полового акта: с клиническими подробностями был написан роман Тагаки-сана, — русским способом размышлять размышлял Тагаки-сан о времени, мыслях и теле своей жены. — Тогда на берегу моря, корреспондент столичной газеты, в разговорах с Тагаки-но-оку-сан с женой знаменитого писателя, — открыл перед ней не зеркало, но философию зеркал, — она увидала себя, зажившую на бумаге, — и не важно, что в романе было клинически описано, как содрагалась она в страсти и расстройстве живота: — страшное — ее страшное — начиналось за этим. Она узнала, что все, вся ее жизнь была материалом для наблюдений, муж шпионил за нею в каждую минуту ее жизни: — с этого начиналось ее страшное, это было жестоким предательством всего, что было у нее. — И она запросилась — через консульство — обратно, домой, во Владивосток. Я внимательнейше прочитал и перечитал ее автобиографию: вся она была написана и одним человеком, и в одно время, само собою, — и вот: те части автобиографии этой глуповатой женщины, где, неизвестно к чему, описаны детство, гимназия и владивостокское бытие, и даже японские дни, — эти части написаны так же беспомощно, как писались письма одной подруги к другой в шестом классе гимназии и во втором благородных институтов, под Чарскую, по принципу классных сочинений, — но последняя часть, там, где подсчитывалось бытие с мужем, — для этого у этой женщины нашлись настоящие большие слова простоты и ясности, как нашлись у нее силы просто и ясно действовать. Она оставила чин жены знаменитого писателя, любовь и трогательность яшмового времени, — и она вернулась во Владивосток к разбитым корытам учительниц первоначальной школы.
Вот и все.
Она — изжила свою автобиографию; биографию ее написал я, — о том, что пройти через смерть — гораздо труднее, чем убить человека.
Он — написал прекрасный роман.
Судить людей — не мне. Но мой удел — размышлять: обо всем, — и о том, в частности, как создаются рассказы.
Лиса — бог хитрости и предательства; если дух лисы вселится в человека, род этого человека — проклят. Лиса — писательский бог!
Узкое,
5 ноября 1926 г.
Это — Шпицберген, семьдесять восьмая северная широта, декабрь, ночь на полгода, — радиостанция. Кругом — снег, камни, льды, горы и ночь, такая ночь, многонедельная, седая, когда можно неделями спать. Здесь на метеоро-радиостанции их трое, — вчера похоронили четвертого, — восемь месяцев тому назад похоронили пятого, шестого и седьмого, умерших от цынги. Судно было здесь последний раз год четыре месяца назад: это судно и привезло их. Хоронить, закопать в землю можно только весной, в июле, когда оттает снег: того, кто умер вчера, положили в брезент и засыпали льдом, чтобы не откопали, не съели собаки. Предполагалось, что они пробудут здесь год; летом судно шло за ними, они менялись радио, но судно не пустили льды; потому что умерли товарищи, и весной они, живые, набрали яиц и набили тюленей, они не голодают, — но бумага у них вышла вся, основная цель их зимовки — запись погоды — нарушена: чтобы не обессмысливались их дни, он, начальник радиостанции, трижды в сутки телеграфирует на Грин-Харбург сводки. Вчера было 24 декабря, сочельник, — вчера похоронили товарища. Вечером — оставшиеся трое — собрались у начальника: они — начальник, рабочий и механик, — все трое они нарядились, и начальник достал пунш и виски, — все трое они были норвежцами, из Тромпсэ. К полуночи они были пьяны, в полночь их поздравила радиостанция Шпицберген, — и тогда начальник ответил:
— «К чорту!»
Они замуравили во льды товарища, они были пьяны, — они сидели молча, потому что все было сказано. Начальник поставил радиоприемник на волны радиостанции Христиания; но в мире в эту ночь все радиостанции сошли с ума, и оттуда, из тысяч верст, где нормально жило человечество, ничего нельзя было изловить, — приходили отрывки концертов, речей, поздравлений, — в арию «Терреодор, смелее, брат» вмешалась политическая речь
«Миллионы рабочих Америки», — и тогда начальник пустил по всему миру еще раз:
— «К чорту!»
Здесь, на метеоро-радиостанции, отрезанной льдами и горами от ближайшего человека на сотни миль, сохранились колбы для сифонов, чтобы делать содовую воду; эти трое пили сода-виски; они были пьяны; тогда начальник взял сифон и стал бегать за двоими остальными, поливая их из сифона, точно он стрелял из ружья; и все трое хохотали.
Затем все трое пошли спать. И начальник, немолодой уже человек, грузный, медлительный, видел за часы сна многие, должно быть, пьяные сны. Он видел, что они были в Тромпсэ, все вместе, с семьями, с женами, в ресторане, — и среди них был тот, который вчера умер: этот сон был мучителен, — он, начальник, все время старался, чтобы разговор не касался смерти умершего; как только заговаривали об умершем, он прерывал, переводил разговор на другие темы, чтобы не сделать больно жене умершего, — и каждый раз тогда наклонялся к умершему и шептал ему: